|
Вы здесь: Критика24.ру › Пастернак Б. Л.
Биография Бориса Пастернака (Пастернак Б. Л.)
«Второе рождение» С конца 1920-х годов особенно ощутимыми становились изменения политического климата в стране: первые политические процессы, бесчеловечная коллективизация, сгущающаяся атмосфера всеобщей подозрительности. Разнузданность Рапповской1 критики и не отстающей от нее критики официальной переходит все границы разумного: травле подвергается любой мало-мальски крупный художник, придерживающийся своего закон-ного права писать по веленью совести и таланта, а не по окрику сверху. У Пастернака вновь, как и в начале 1920-х годов, усиливается ощущение собственной ненужности как поэта. Действительно, эпоха все с большим нажимом требовала от литераторов единообразия не только в мыслях, но и в самой писательской манере. Простая оригинальность художественного дара уже воспринималась как отступление от генеральной линии, и вер-ность себе требовала от художника подлинной гражданской смелости. Относительно спо-койное положение Пастернака по сравнению с Б. Пильняком, Е. Замятиным, А. Платоновым, О. Мандельштамом и многими другими талантливыми писателями объяснялось тем, что его обращение к событиям 1905 года было официально воспринято как поворот поэта лицом к революции. «Проработчики» не хотели вникать в подробности и во внутренние мотивы написания «Двух поэм», подобная же двусмысленность положения, когда его хвалили те же, кто линчевал близких ему по духу авторов, мучила Пастернака. Тяжелое психологическое состояние поэта было обусловлено также невыносимыми жилищными условиями. Тонкая, не доходившая до потолка перегородка отделяла одну половину бывшей отцовской мастерской от другой, на которой располагалась уже чужая семья, всего же в бывшей квартире Пастернаков жило шесть семей. Писать приходилось в той же комнате, где принимались гости, накрывался стол и играли дети. Перегородкой был отделен от комнаты и неотапливаемый коридор, в котором зимой в ведрах замерзала вода. Только изредка, когда удавалось отправить жену с ребенком на отдых или к родственникам, Пастернак имел возможность писать в относительном покое, однако долгое время на свои просьбы о решении жилищного вопроса он получал отказы. К тому же и у жены подходило время сдачи дипломной работы и она остро нуждалась в своей мастерской. Страшным потрясением стала для Пастернака поездка в составе одной из «ударных бригад писателей», созданных по указанию Секретариата Федерации объединений советских писателей в колхозы. «То, что я там увидел, нельзя выразить никакими словами. Это было такое нечеловеческое, невообразимое горе, такое страшное бедствие, что оно становилось уже как бы абстрактным, не укладывалось в границы сознания. Я заболел», – рассказывал позднее Пастернак об этой поездке. Самоубийство Маяковского, расстрел одного из наиболее близких Пастернаку «ле- фовцев» – Владимира Силлова – все это усугубляло душевный кризис художника. Стихотворение «Смерть поэта», которым он отозвался на гибель Маяковского, даже будучи опубликованным без названия и наиболее горьких заключительных 12 строк, вызвало резкое неприятие некоторых бывших товарищей, видимо, ощущавших, но не желавших признавать и свою вину в этом самоубийстве. Еще в конце 1928 года Пастернак познакомился с выдающимся пианистом Генрихом Нейгаузом, с которым его связала многолетняя дружба. Летом 1930 года семьи философа Асмуса, Нейгаузов, Бориса и Александра Пастернаков вместе сняли четыре дачи на Ирпе- не под Киевом. Здесь поэт влюбился в жену великого музыканта – Зинаиду Николаевну Нейгауз. Не умея скрывать свои чувства, а тем более лгать, Пастернак признался во всем Генриху Нейгаузу и своей жене. Дальнейшие события развивались стремительно. В середине февраля 1931 года Б. Пастернак писал С. Спасскому: «Я оставил семью, жил одно время у друзей (и у них кончил «Охранную грамоту»), теперь у других (в квартире Пильняка), в его кабинете. Я ничего не могу сказать, потому что человек, которого я люблю, не свободен, и это жена друга, которого я никогда не смогу разлюбить. И все-таки это не драма, потому что радости тут больше, чем вины и стыда». Несмотря на уход из дома, поэт не оставлял Евгению Владимировну без поддержки, добившись для нее весной 1931 года разрешения уехать вместе с сыном на лечение в Германию. Пастернак все еще не отвергал категорически возможность воссоединения с первой семьей. Для Зинаиды Николаевны Нейгауз тоже не все еще было ясно: она оставляет мужа и вместе со старшим сыном уезжает в Киев, желая разобраться в себе и своих чувствах. Назад в Москву она вернулась вместе с Пастернаком, прервавшим ее киевское одиночество. Вскоре они отправились в Грузию по приглашению грузинского поэта Паоло Яшвили. Любовь к женщине соединилась для Пастернака в единое целое с его влюбленностью в этот край, который позднее поэт назовет своей «второй родиной». Кавказское гостеприимство залечило раны, оставленные резким неприятием некоторыми московскими друзьями его выбора; величавая красота здешних мест сама ложилась в стих. «Второе рождение» – так определит Пастернак свое состояние после того, как в его жизнь вошла Зинаида Николаевна. Это определение станет заглавием нового сборника стихов, подготовленного в гостиничном номере курортного местечка Коджоры и первым изданием вышедшего в 1932 году. Понятие «второе рождение» пришло из давнего стихотворения «Марбург», в котором герой, пережив любовное потрясение, чувствует себя заново родившимся. Однако не все испытания еще были пройдены. В середине октября Пастернак и 3. Нейгауз вернулись в Москву; к Новому году из Германии возвратилась с сыном Евгения Владимировна. О восстановлении прежних отношений не могло быть и речи, но нерешенность квартирного вопроса не позволяла разъехаться. В феврале 1932 Зинаида Николаевна, не в силах выносить бездомность и душевные муки, вернулась в прежнюю семью. Пастернак попытался покончить жизнь самоубийством, отравившись йодом. Уже теряя сознание, он пришел к Нейгаузам, где оставался несколько дней, выхаживаемый Зинаидой Николаевной. Лишь весной 1932 года по личному ходатайству Горького Пастер-наку была временно выделена маленькая квартирка в «Доме Герцена». Наконец появилась возможность создать новую семью, вернуться к оставленным творческим замыслам. Главный среди них – работа над прозой взамен сожженной при переезде рукописи неопубликованных глав «Детства Люверс». Замысел прозы был связан с «Повестью» 1929 года, события развивались на Урале времен Гражданской войны. Пришлось также совершить несколько поездок: по приглашению Свердловского обкома и правления Союза писателей на Урал, а позднее в Ленинград. Вышедшие в Ленинграде полным изданием автобиографический очерк «Охранная грамота» и сборник «Второе рождение» были встречены критикой негативно: автору вменялись в вину «реакционность» мировоззрения, субъективно-идеалистический взгляд на мир, оторванность от реальности. В результате поэт вынужден был исключить «Охранную грамоту» из книги прозы «Воздушные пути», опубликованной им в 1933. Однако это не спасло его от регулярных нападок. Постановление ЦК ВКП(б) от 23 апреля 1932 года «О перестройке литературно-художественных организаций», по которому распускались все литературные группировки, в том числе ненавистный РАПП с его цепными критиками, было встречено Пастернаком одобрительно. Известно, что в те времена любой критический разнос легко превращался в донос, чреватый самыми серьезными последствиями, а большинство так называемых напостовцев1 ни на что иное способны не были. Поэтому, обманываясь признаками потепления, как вскоре оказалось – накануне трескучих политических морозов, поэт активно включился в общественно-литературную жизнь. Выступления на литературных вечерах, участие во всевозможных дискуссиях и заседаниях... Критики, традиционно противопоставлявшие виртуозность поэта в области стиха и «отсталость» его мировоззрения, в этот период почти не допускали резких выпадов. Именно тогда Пастернаку начинает уготавливаться участь «первого поэта современности», взамен застрелившегося Маяковского. Подобная роль, исполнение которой оплачивалось всеми мыслимыми земными благами, требовала от поэта полного подчинения его творчества «задачам социалистического строительства», способности писать «на заказ». «Тогда я был на 18 лет моложе. Маяковский не был еще обожествлен, со мной носились, посылали за границу, не было чепухи и гадости, которую я бы ни сказал или ни написал и которой бы не напечатали, у меня в действительности не было никакой болезни, а я был тогда непоправимо несчастен и погибал, как заколдованный злым духом в сказке. Мне хотелось чистыми средствами и по- настоящему сделать во славу окружения, которое мирволило мне, что-нибудь такое, что выполнимо только путем подлога. Задача была неразрешима, это была квадратура круга, – я бился о неразрешимость намерения, которое застилало мне все горизонты и загораживало все пути, я сходил с ума и погибал», – рассказывал позднее Пастернак об этом времени В. Асмусу. Подобное двусмысленное положение длилось вплоть до декабря 1935 года, пока Лиля Брик не написала письмо Сталину о замалчивании творчества Маяковского. Резолюция вождя: «Маяковский был и остается лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи. Безразличие к его памяти и его произведениям – преступление» – дала начало процессу не просто «реабилитации», но постепенного обожествления Маяковского и сняла с Пастернака необходимость оправдываться перед эпохой за то, что он не может стать ее рабом. Поэт даже обратился к Сталину с письмом, о чем впоследствии рассказал в очерке «Люди и положения»: «Я личным письмом благодарил автора этих слов, потому что они избавляли меня от раздувания моего значения, которому я стал подвергаться в середине тридцатых годов, к поре съезда писателей. Я люблю свою жизнь и доволен ей. Я не нуждаюсь в ее дополнительной позолоте. Жизни вне тайны и незаметности, жизни в зеркальном блеске выставочной витрины я не мыслю». Летом 1933 года Пастернак получил заказ на книгу переводов грузинских поэтов. В 1935 в Тифлисе вышел сборник «Поэты Грузии в переводах Б. Пастернака и Н. Тихонова», а в Москве – книга «Грузинские лирики», годом же раньше – поэма Важа Пшавела «Змееед». Один из экземпляров только что вышедших «Грузинских лириков» вместе с благодарственным письмом был отослан Сталину. В 1934 Пастернак становится членом Союза писателей СССР, участвует в I Съезде писателей, даже председательствует на седьмой день его работы. В своем выступлении поэт открыто предупреждал коллег об опасности превратиться в сановников от литературы, напоминал, что исток поэзии лежит в живых впечатлениях, а не в принуждении. Вопреки ожиданиям многочисленных недоброжелателей, фигура Пастернака на съезде была окружена сочувственным вниманием, его выступление было встречено с неподдельным восторгом. Несмотря на то что осенью 1934 года выходит очередное издание «Второго рождения», общее душевное состояние Пастернака в этот период все более ухудшается. Виной тому утомительное однообразие окололитературных мероприятий с обязательными банкетами, недовольство собой, особенно тем, как продвигается работа над прозой, наконец, неминуемо сгущающаяся политическая атмосфера. После временного затишья опять начались политические процессы, участились аресты; в Воронеж был сослан Мандельштам. На этом фоне Пастернаку казалось невозможным участвовать в Международном конгрессе писателей в защиту культуры, проходившем в конце июня 1935 года в Париже. Он не был включен в состав официальной делегации. Когда представители советской культуры прибыли на конгресс, в Париже были разочарованы отсутствием среди них писателей с европейской известностью. Об этом сразу же сообщил Эренбург. По личному указанию Сталина было сделано все, чтобы Пастернак и Бабель прибыли на конгресс. Несмотря на подавленность и плохое самочувствие, поэт вынужден был подчиниться. Всего за сутки ему в спецателье сшили новый костюм, поскольку ехать в старом было невозможно. Перед отбытием Пастернак отправил телеграмму родителям, что сутки пробудет в Берлине и сможет с ними увидеться, однако они в то время были в Мюнхене, и приехать смогла только сестра Жозефина с мужем. Выступление Пастернака на конгрессе состоялось 24 июня и было встречено восторженно. Андре Мальро представил его словами, «Перед вами один из самых больших поэтов нашего времени» – и, переведя речь Пастернака, прочел в переводе на французский стихотворение «Так начинают. Года в два...» из книги «Темы и вариации». «Я понимаю, что это конгресс писателей, собравшихся, чтобы организовать сопротивление фашизму. Я могу вам сказать по этому поводу только одно. Не организуйтесь. Организация – это смерть искусства. Важна только личная независимость. В 1789, 1848 и 1917 годах писателей не организовывали ни в защиту чего-либо, ни против чего-либо. Умоляю вас – не организуйтесь!» так запомнил свое выступление сам Пастернак, а стенограмма донесла еще одну фразу, сказанную им о поэзии: «Она всегда будет проще того, чтобы ее можно было обсуждать в собраниях; она навсегда останется органической функцией счастья человека, переполненного блаженным даром разумной речи, и, таким образом, чем больше будет счастья на земле, тем легче будет быть художником». На конгрессе поэту удалось встретиться с Мариной Цветаевой, однако встреча разочаровала обоих. Ей не понравился душевный настрой Пастернака, он не смог отговорить ее от возвращения на Родину, особенно опасного в связи с надвигающейся политической реакцией. Только к зиме 1935 года Пастернак сумел отчасти выбраться из затяжной депрессии: было написано несколько стихов, в том числе стихотворение «Мне по душе строптивый норов...», посвященное Сталину. Однако оно не было простой данью времени: в нем поэт выразил свои заветные мысли о равновеликости перед лицом вечности «двух начал» – поэта и вождя, «гения поступка». Возобновил Пастернак и свою общественно-литературную деятельность. Выступая на 3-м пленуме правления Союза писателей, он вновь высказался в защиту автономности творческой личности, ее права писать под диктовку совести и вдохновения, а не по указанию чиновника от литературы. В этот период разворачивается оголтелая кампания по борьбе с формализмом, под которым понимается любое отступление от официального, «среднего» стиля, любое внимание к проблемам выразительности художественной формы. Среди подвергшихся нападкам были имена весьма уважаемых Пастернаком писателей: К. Федин, Б. Пильняк, Вс. Иванов. На одном из подобных «проработочных» заседаний московских писателей Пастернак неожиданно попросил слова и выступил в защиту права писателя писать так, как он хочет, за примерами «витиеватости» слова отослав к фольклору и творчеству Гоголя. Это выступление было превратно истолковано его оппонентами, а также в отчете, опубликованном в периодике, поэтому на следующий день поэт вновь поднялся на трибуну, стремясь доходчиво растолковать свою позицию. Однако и на этот раз его не услышали. В письме к О. Фрейденберг 1 октября 1936 года Пастернак рассказывал о происходящем в это время: «...Началось со статей о Шостаковиче, потом перекинулось на театр и литературу (с нападками той же развязной, омерзительно несамостоятельной, эхоподобной и производной природы на Мейерхольда, Мариетту Шагинян, Булгакова и др.). Потом коснулось художников, и опять-таки лучших, как, например, Владимир Лебедев и др. Когда на тему этих статей открылась устная дискуссия в Союзе писателей, я имел глупость однажды пойти на нее и, послушав, как совершеннейшие ничтожества говорят о Пильняках, Фединых и Леоновых почти что во множественном числе, не сдержался и попробовал выступить против именно этой стороны всей нашей печати, называя все своими настоящими именами. Прежде всего я столкнулся с искренним удивлением людей ответственных и даже официальных, зачем-же я лез заступаться за товарищей, когда не только никто меня не трогал, но трогать и не собирались. Отпор мне был дан такой, что потом и опять-таки по официальной инициативе ко мне отряжали товарищей из союза (очень хороших и иногда близких мне людей) справляться о моем здоровье. И никто не хотел поверить, что чувствую я себя превосходно, хорошо сплю и работаю. И это тоже расценили как фронду». * * Суд над Каменевым и Зиновьевым, самоубийство Томского, отстранение от дел покровителя Пастернака, Бухарина, – все это говорило о наступлении нового витка террора. Пастернак отказался подписывать письмо с требованием расстрела «врагов народа». Однако это сделали за него: только под давлением поэта уговорили не вычеркивать своего имени из уже опубликованного списка. Несмотря на смертельную опасность, нависшую над ним, Пастернак продолжал открыто выражать свою точку зрения. Он высказал свое мнение по поводу коллективизации и свободы личности в России французскому писателю Андре Жиду, отправил письмо семье Бухарина со словами поддержки, когда все отвернулись от них, отказался подписать письмо в поддержку расстрела Тухачевского, Уборевича и Якира в самый опасный период разгула репрессий – летом 1937 года, каждый день которого приносил горестные вести об аресте или осуждении знакомых и близких людей. Насколько это было возможно, Борис Леонидович пытался не покидать Переделкино, где летом 1936 года ему был выделен большой дом на краю строящегося писательского поселка. Он целиком посвятил себя творчеству и чтению Чехова и двадцатитомной «Истории Франции» Ж. Мишле. Зима 1936-1937 года сблизила его с драматургом А. Афиногеновым, переживавшим в то время нелегкие времена: дружеские беседы обнаружили удивительную близость взглядов и жизненных принципов. В своем дневнике 21 сентября 1937 года Афиногенов записал: «Разговоры с Пастернаком навсегда останутся в моем сердце. Он входит и сразу начинает говорить о большом, интересном, настоящем. Главное для него – искусство, и только оно. Поэтому он не хочет ездить в город, а жить все время здесь, ходить, гуляя одному, или читать историю Англии Маколея, или сидеть у окна и смотреть звездную ночь, перебирая мысли, или – наконец – писать свой роман. Но все это в искусстве и для него. Его даже не интересует конечный результат. Главное – это работа, увлечение ей, а что там получится – посмотрим через много лет. Жене трудно, нужно доставать деньги и как-то жить, но он ничего не знает, иногда только, когда уж очень трудно станет с деньгами – он примется за переводы. “Но с таким же успехом я мог бы стать коммивояжером”». Кровавые процессы драпировались режимом в пышные торжества, посвященные столетней годовщине гибели Пушкина, не соответствующие по официальности своего звучания ни поводу, ни времени их проведения. Пастернак в этот период вновь подвергся травле; досталось и его былым покровителям. Однако на этот раз поэт стоически перенес все нападки. Сопоставляя свое нынешнее состояние с тем, в каком он пребывал во время затяжной депрессии 1935 года, он писал: «Теперь это прошло, и это такое счастье, я так вздохнул, так выпрямился и так себя опять узнал, когда попал в гонимые!..» Однако новости приходили все более и более удручающие. В конце августа стало известно, что покончил с собой, не в силах терпеть издевательства и ожидать ареста, Паоло Яшвили; 28 октября 1937 года прямо в Переделкине был арестован Борис Пильняк, а следом за ним – его жена Кира Вачнадзе; в недрах карательных органов сгинул Тициан Табидзе. Однако даже опасения за судьбу родных, оставшихся бы без средств к существованию в случае его ареста, не заставили Пастернака не только подписывать коллективные письма, но даже изредка выбираться в Москву на официальные собрания. В начале декабря 1937 года семья Пастернака наконец переехала в новую квартиру в Лаврушинском переулке. В новогоднюю ночь у поэта родился сын, названный в честь деда Леонидом. Возникшие денежные затруднения вынудили отказаться от писания прозы ради более прибыльных переводов. К тому же в этот период подобная работа часто давала почти единственную возможность писать без оглядки на идеологию. В 1938 году в переложении Пастернака публикуются поэма И. Бехера «Лютер», «Стансы к Августе» Байрона, стихотворения Верлена, Шекспира, Джона Китса, Симона Чиковани, Рафаэля Альберти. В 1939 году по просьбе Мейерхольда Пастернак берется еще за одну небезразличную для него работу – перевод трагедии Шекспира «Гамлет», которую великий режиссер хотел поставить на сцене Театра имени Пушкина в Ленинграде. Время работы над пьесой принесло три новых горестных известия: арест Мейерхольда 18 июня, жестокое убийство жены режиссера, актрисы Зинаиды Райх 15 июля, смерть матери поэта 23 августа. Законченного к осени «Гамлета» вызвался поставить на сцене МХАТа Немирович- Данченко. Пастернак участвовал в читках, вносил необходимые или неизбежные для того времени исправления в текст перевода. Его «Гамлет» поражал своей смелостью и свободой трактовок, чистотой поэтического языка. По утверждению самого переводчика, он ориентировался прежде всего на язык Чехова и вообще русского общества конца XIX века, разговорную речь дореволюционной, а не советской России. В феврале 1940 года Пастернак писал отцу о работе над «Гамлетом»: «Для меня этот труд был совершенным спасеньем от многих вещей, особенно от маминой смерти, остального ты не знаешь, и долго бы было рассказывать, – я бы без этого сошел с ума. Я добился цели, которую себе поставил: я перевел мысли, положенья, страницы и сцены подлинника, а не отдельные слова и строчки. Перевод предельно прост, плавен, понятен с первого слушанья и естествен. В период фальшивой риторической пышности очень велика потребность в прямом независимом слове, и я невольно подчинился ей». «Гамлет» Пастернака встретил неоднозначную оценку со стороны читателей и критиков. Одни увидели в нем образец конгениальности перевода подлиннику, другие считали, что переводчик вульгаризировал текст. Для издания «Гамлета» отдельной книгой пришлось даже изымать некоторые «просторечия», смягчать разговорные интонации. Всего же для различных переизданий Пастернаку пришлось 12 раз переделывать сам перевод, так что, признавался поэт, он настолько запутался в различных редакциях текста, что хотел бы заново его перевести. * * Предвоенную зиму поэт проводил, как и привык, на даче: большой дом к тому времени был сменен на меньший, но более уютный. Занятия домашним хозяйством (огород, печка, заготовки) чередовались с часами напряженного творческого труда. Весной 1941 года родился цикл из 9 стихотворений, позднее получивший название « Переделкино »... «Война оторвала меня от первых страниц “Ромео и Джульетты”. Я забросил перевод и за проводами сына, отправлявшегося на оборонные работы, и другими волнениями забыл о Шекспире. Последовали недели, в течение которых волей или неволей все на свете приобщилось к войне. Я дежурил в ночи бомбардировок на крыше двенадцатиэтажного дома, – свидетель двух фугасных попаданий в это здание в одно из моих дежурств, – рыл блиндаж у себя за городом и проходил курсы военного обучения, неожиданно обнаружившие во мне прирожденного стрелка... Семья моя была отправлена в глушь внутренней губернии. Я все время к ней стремился. В конце октября я уехал к жене и детям, и зима в провинциальном городе, отстоящем далеко от железной дороги, на замерзшей реке, служащей единственным средством сообщения, отрезала меня от внешнего мира и на три месяца засадила за прерванного “Ромео”». Так в заметке «Мои новые переводы», опубликованной в 1942 году в «Огоньке», Пастернак рассказал о начале Великой Отечественной войны. 10 сентября 1941 года пришла страшная весть: в Елабуге покончила с собой Марина Цветаева. Последние годы Пастернак принимал близкое участие в ее судьбе. Еще в 1939, после ареста мужа поэтессы Сергея Эфрона и дочери Ариадны, он приехал к ней в Болшево, где Цветаева жила с сыном, и уговорил ее перебраться в Москву, поближе к людям. Здесь Пастернак добивался для нее возможности зарабатывать переводами, сам помогал ей материально, устроил «неформальную» встречу с всесильным тогда А. Фадеевым, познакомил с Ахматовой. После начала войны он предлагал поэтессе вместе с ее сыном Муром поселиться в освободившейся на время отъезда жены квартире, однако Цветаева рвалась прочь из Москвы и вскоре уехала в Чистополь. Несмотря на то что он много сделал для поэтессы, Борис Леонидович до последних дней винил себя в том, что не смог спасти ее, предостеречь от рокового шага. Свой долг Цветаевой он отдал в стихотворении «Памяти Марины Цветаевой» и отдельной главе очерка «Люди и положения». 14 октября 1941 года в одном составе с А. Ахматовой, К. Фединым и Л. Леоновым Пастернак эвакуировался в Чистополь, куда раньше уже выехала его семья. Здесь он активно включился в жизнь писательской колонии: разгружал баржи с дровами, участвовал в литературных вечерах, в том числе благотворительных, сборы с которых шли на нужды фронта. Осенью 1942 он был вынужден вернуться в Москву: выяснилось, что и в Переделкино, и в столичной квартире, где на время его отъезда размещались солдаты, погиб почти весь архив, в том числе рукопись прозы 1929-1940 годов. Картины Л.О. Пастернака, предусмотрительно упакованные в большом сундуке и перенесенные на дачу Вс. Иванова, сгорели вместе с этой дачей... С лета 1942 года Пастернак со своей семьей окончательно переселяется в Москву. К тому времени вышел из печати небольшой сборник «На ранних поездах», включивший в себя 25 стихотворений 1936-1941, которые составили 4 цикла: «Военные месяцы (конец 1941 года)», «Художник (Зима 1936 года)», «Путевые записки (Лето 1936 года)» и «Переделкино (Начало 1941 года)». Огромное значение для Пастернака имела поездка на фронт в составе группы писателей осенью 1943 года. Он легко находил общий язык как с солдатами, так и с высоко-поставленными офицерами, читал стихи в медсанбатах. Под непосредственным впечат-лением от увиденного им было написано несколько стихотворений и два очерка – «Освобожденный город» и «Поездка в армию». Поэт стремился к публикации в массовой периодике, но не просто из жажды славы. Он хотел призвать товарищей по перу в этот трагический для родины момент отказаться от ставших уже привычными лжи и при-украшивания, сказать о войне правду. Однако такой возможности не выпадало: выступить со статьей не давали, стихи безбожно редактировали. Зато удалось опубликовать 1 апреля 1944 года юбилейную статью о французском поэте Верлене, чье имя для Пастернака было столь же дорого, как и имена Рильке и Блока. Работал поэт и над переводом очередной трагедии Шекспира – «Отелло»; в письме к О. Фрейденберг он признавался: «Шекспиром я уже занимаюсь полубессознательно. Он мне кажется членом былой семьи, времен Мясницкой1 и я его страшно упрощаю». В июле 1944 года Пастернак сдал в издательство рукопись под рабочим названием «Свободный кругозор», в которую вошло 10 стихотворений, написанных весной 1941 года, и 13 – военной поры. Она вышла в начале 1945 года под названием «Земной простор»; некоторые из стихов книги были включены и в сборник того же года выпуска «Избранные стихи и поэмы». Стихи военной поры стали мостиком к обретению поэтом в полной мере той манеры, которую он сам в цикле «Волны» называл «немыслимой простотой». Их публикация для Пастернака знаменовала выход из относительной изоляции к широкому кругу читателей. В этот период убеждением поэта стало, что большая литература нуждается в «большом читателе»; необходимость резонанса требовала поиска новых форм, так, чтобы без потери художественности, без измены своему творческому «я» стать доступным миллионам. Обновлено: Опубликовал(а): Юрий Внимание! Спасибо за внимание.
|
|