|
Вы здесь: Критика24.ру › Гоголь Н. В.
В поисках живой души. Часть 1. (Гоголь Н. В.)
Гоголевская поэма поразила читателей уже своим заглавием. Ф. И. Буслаев, в будущем известный ученый и филолог, назвал это заглавие «загадочным». А. И. Герцен записал в дневнике: .«Мертвые души», — это заглавие само носит в себе что-то наводящее ужас». «Ведь «Мертвые души» и точно тяжелая книга и страшная... Чего заглавие-то одно стоит, точно зубы кто скалит: «Мертвые души...» — заметил критик Иннокентий Анненский. В этих отзывах зафиксирована не только необычность названия, о и его особая, можно сказать, ключевая роль в поэме. Перед нами некая формула, которой предстоит облечься в плоть, ожить в тексте произведения. Гоголь еще до «Мертвых душ» дал несколько примеров подобной многозначности, полисемии названия, однако в поэме она, кажется, достигла своей наивысшей степени. Но вначале один-два предшествующих примера. B «Ревизоре», помимо настоящего ревизора, которого ждут чиновники, есть еще «ревизор», демонстрируемый Хлестаковым, поневоле слившийся с его образом. Первый — лицо вполне реальное (хотя и отсутствующее); второй, по выражению Гоголя, лицо фантасмагорическое» (хотя и выступающее в своем собственном, конкретном обличье). Но, помимо этих обликов ревизора, в комедии есть еще восприятие и «переживание» ревизора как некой чрезвычайно важной, роковой в жизни человека ситуации, а отсюда возможность ее морального и даже моралистического толкования, осуществленная позднее автором в «Развязке Ревизора»: «Мне показалось, что этот настоящий ревизор... есть та настоящая наша совесть, которая встречает нас у дверей гроба». И все эти значения, оттенки значений вмещает одно слово: «ревизор»! В повести «Нос» диапазон интерпретаций ключевого (заглавного) слова еще шире: это и часть лица, и лицо, и человек в целом, и некое таинственное, неопределенное, «промежуточное» существо. Это и символ какого-либо явления или абстрактного понятия самого различного свойства: то довольно прозрачный4намек на дурную болезнь («Мне ходить без носа, согласитесь, неприлично...»), то знак того, что тебя провели, одурачили («Если вы разумеете йод сим, что будто бы я хотела оставить вас без носа...»), то выражение общественного преуспевания, благополучия, ^гордости, даже заносчивости (развитие мотива «задирать нос») и т. д. и т. п. В гоголевской повести возможность полисемии усиливается благодаря авторскому тексту и фигуре повествователя, отсутствующим в «Ревизоре» как в произведении драматическом. Одно слово «нос» или производные от него выражения пропускаются по нескольким семантическим плоскостям, создавая многомерный и многозначный образ. Найденное в «Ревизоре» и в повести «Нос» Гоголь продолжил и развил в своей поэме, но с некоторыми поправками и усложнениями. С одной стороны, чрезвычайно драматичен, взрывоопасен был уже тот материал, к которому прикоснулся Гоголь в поэме. Сама история создала поразительный парадокс: одно и то же слово — душа—стало обозначением высшей степей» духовности, одушевленности, той силы, которая делает из животного человека, как «представителя образа божия» (Гоголь. «Об Одиссее, переводимой Жуковским»), и обозначением рабочей единицы при крепостном праве, В последнем случае слово «душа» подразумевает жизненность лишь в ее низшем значении, как способность к функционированию, к выполнению определенного круга обязанностей — по оброку, барщине и т. д., ибо для владельца душ, помещика, духовная жизнь крестьянина сама по себе не представляла практического интереса и, следовательно, не имела самостоятельного значения. Но, с другой стороны, Гоголь безмерно усложнил исходный материал: поэма «оперирует» не просто душами, но душами мертвыми. В заглавную формулу было внесено заведомое противоречие: душа не может быть мертвой ни в своем высшем значении «духа», ни в значении низшем, ибо умерший крестьянин — не работник; мертвая ревизская душа для помещика — верх абсурда. Наконец, обратим внимание и на тематический аспект поэмы. Он определен уже характером интересов центрального персонажа. Прибыв в город NN, Чичиков в первый же день «расспросил внимательно о состоянии края: не было ли каких болезней в их губернии, повальных горячек, убийственных каких-либо лихорадок, оспы и тому подобного, и все так обстоятельно и с такою точностью, которая показывала более чем одно простое любопытство». Читатель знает, что такое несколько странное умонаправление Чичикова связано с его аферой, которой в свою очередь определяется фабула произведения. Поэтому и в дальнейшем действие поэмы будет в значительной мере состоять из разговоров об эпидемиях и других бедствиях, из подсчетов количества умерших крестьян, из размышлений по поводу причин их смерти и, конечно, из переговоров и торгов вокруг приобретения мертвых душ. А это значит, что действие поэмы проходит через «зону смерти», весьма опасную и, мы бы сказали, ответственную. Ведь у человечества нет более важной проблемы, чем проблема жизни и смерти. Это тема философская и социальная. Но это тема и чрезвычайная, не повседневная, не будничная. Гоголевская же поэма относится к обоим слагаемым темы неодинаково: она подхватывает философичность темы, но лишает ее экстраординарности, переводит в повседневное русло. Ведь для главного персонажа оперирование с мертвыми — дело житейское и практическое. Смерть определяет его повседневные заботы, на смерти построены его расчеты обогащения н наживы. Парадоксальная роль смерти в действии поэмы передана обложкой первого издания «Мертвых душ», созданной по рисунку Н. В. Гоголя: человеческие черепа вплетены в орнамент, в котором возникают детали повседневной жизни и быта: дом с колодцем, свечн. бутылки в окружении рюмок, большая рыба на блюде, вроде того осетра, которого «доехал» Собакевич, мчащаяся тройка, танцующие пары... Ниже мы увидим, какой эффект извлек Гоголь из такого тесного сближения, казалось бы, несопоставимых явлений. Обращает на себя внимание в поэме, прежде всего, огромное количество речений, фразеологических оборотов, передающих товарную, меновую стоимость души. Собственно, Гоголь воспользовался здесь реальным материалом русской крепостной действительности, но он виртуозно заострил этот материал в стилистическом отношении. «А почем купили душу у Плюшкина?» Эффект туг в остром контрасте: купить душу, да еще у Плюшкина. Но если душа продается и покупается, то возникает целая шкала цен, возникает возможность торга. «Души идут в ста рублях!» «Зачем же? довольно, если они пойдут в пятидесяти». «;..По пяти копеек, извольте, готов прибавить, чтобы каждая душа обошлась таким образом в тридцать копеек». Душа оценивается в тридцать копеек! Впрочем, став предметом купли-продажи, душа получает и другие наименования. «Да чтоб не запрашивать с вас лишнего, по сту рублей за штуку! Как за штуку полотна или ситца... Наряду с куплей-продажей души подвергаются другим неожиданным операциям. У Ноздрева они попадают в орбиту его «грецкой страсти, становятся предметом игры («Не хочешь играть на души?») вместе, скажем, с такими предметами, как шарманка. А во втором томе поэмы у одержимого бюрократическим недугом Кошкарева души стали объектом канцелярской операции со всеми ее формальностями и волокитой: «Просьба пойдет в контору принятия рапортов и донесений. [Контора], пометивши, препроводит ее ко мне; от меня поступит она в комитет сельских дел, оттоле, по сделании выправок, к управляющему. Управляющий совокупно с секретарем...» Эффект построен на заведомом смешении: продается (или становится предметом игры, бюрократической операции и т. д.) жизнедеятельность в ее низшем значении, то есть рабочая сила, но одновременно под правила торга, игры, обмена и т. д. подпадает душа в ее высшем смысле. Подпадает человек с его судьбой, с его духовностью, с его неповторимым обликом. Но не забудем еще и о той- «поправке», которую дает угол зрения поэмы. Продаются и покупаются мертвые души. А это значит, что в операции вступает товар, но особый. Первой в поэме это выговорила Коробочка с ее практическим складом ума: «Ей-богу, товар такой странный, совсем небывалый!» Комизм в особом наполнении слова «странный». Для нормальной (читательской) реакции «странный» в данном случае — невозможный, немыслимый, абсурдный. Для Коробочки «странный» — синоним небывалого, редкого, но вполне возможного. «Ведь я мертвых никогда еще не продавала»; «Право, я боюсь на первых-то порах, чтобы как-нибудь не понести убытку». Перед Коробочкой некое нововведение, довольно необычное, но принципиально допустимое. Так намечается ведущий комический мотив поэмы: мертвые души — товар вполне реальный, но более низкого сорта. «По два с полтиною содрал за мертвую душу, чертов кулак!» «...Поступил как бы совершенно чужой, за дрянь взял деньги!» — жалуется Чичиков на Собакевича. Чичиков с опаской думает, что скупленные им «души не совсем настоящие и что в подобных случаях такую обузу всегда нужно поскорее с плеч», как товар подпорченный, не годный для хранения. Или суррогат, подделку под хорошую вещь... В последнем примере заметно и усложнение комического мотива: «...души не совсем настоящие». Ведь душа (в любом своем значении — высшем или низшем) не может быть настоящей или ненастоящей: душа одна. Но персонажи поэмы в своем практическом отношении к мертвой душе, как к товару, словно устанавливают нечто среднее: не совсем живое, но и не совсем мертвое. Мы коснулись излюбленного стилистического приема поэмы, построенного на снятии принципиальной черты между живым и неживым. Это напоминает старинный софизм: «полуживой есть полумертвый; если части равны, то равны и целые; следовательно, живой равен мертвому». Но посылка силлогизма заведомо несостоятельна, так как придерживается стилистической и формальной правильности, а не сущностной. Как субъект жизни существо может быть или живым или мертвым; никакие степени и градация здесь не допустимы. Персонажи поэмы (включая подчас и повествователя) в самом стиле своих высказываний постоянно игнорируют это различие, как бы переходя заповедную демаркационную линию. Неподражаемый комизм диалога Чичикова и Собакевича в V главе построен как раз на переходе этой черты. Комично уже то, что Собакевич, смешивая понятия, говорит о мертвых как о живых: «Другой мошенник обманет вас, продаст вам дрянь, а не души; а у меня что ядреный орех, все на отбор: не мастеровой, так иной какой-нибудь здоровый мужик» и т. д. Комично, что Чичиков вынужден осаживать собеседника, возвращать его к реальности: «Зачем вы исчисляете все их качества, ведь в них толку теперь нет никакого, ведь это все народ мертвый. Мертвым телом хоть забор подпирай, говорит пословица». Но верх комизма, его квинтэссенция в том, что Собакевич продолжает настаивать на своем, даже принимая возражения Чичикова: «Да, конечно, мертвые», —I сказал Собакевич, как бы одумавшись и припомнив, что они в самом деле были уже мертвые, а потом прибавил:- «Впрочем, и то сказать: что из этих людей, которые числятся теперь живущими? Что это за люди? мухи, а не люди». Поскольку живущие люди не совсем живые, то и мертвые могут вступить с ними в соперничество и конкуренцию. В другом случае, возвращая к реальности помещицу Коробочку, Чичиков напоминает: «Мертвые души — дело не от мира сего» (парафраз евангельского выражения: царство мое не от мира сего). Но, видимо, не совсем не от мира сего, если они, мертвые души, способны стать предметом мирских побуждений и расчетов. Переход заповедной черты в свою очередь рождает новые комические несообразности и противоречия. Парадоксально, например, что защитником реальности выступает Чичиков, чей план обогащения построен на смешении понятий, то есть на извращении реальных связей. Но Чичикову ведь нужно отделаться минимальными издержками, поэтому он постоянно должен входить в объяснения относительно существа интересующего его товара. Но не менее парадоксально и то, что партнеры Чичикова, игнорирующие природу этого товара, как бы выступают на защиту человеколюбия. «Ведь я продаю не лапти», — говорит Собакевич укоряя Чичикова. — «Право, у вас душа человеческая все равно, что пареная репа». Получается, что кто больше дает, тот гуманнее. Наконец, парадоксальны и то увлечение, та живописность, с которой описывает Собакевич своих умерших мужиков: «Милушкян, кирпичник! мог поставить печь в каком угодно доме. Максим Телятников, сапожник: что шилом кольнет, то и сапоги, что сапоги, то и спасибо...» Пусть красноречие Собакевича вдохновляется лишь способностью крестьянина и ремеслу, к отправлению его обязанностей (то есть собственно низшим значениям понятия «душа»), но все-таки это истинное красноречие, почта поэзия. Откуда она у Собакевича? От его готовности выдать мертвых за живых, странной наклонности к смешению и перестановке понятий. Мы говорим «странной», так как мотивы действий своего персонажа (как, впрочем, и многих других) Гоголь до конца не раскрывает. Оживление мертвых и, с другой стороны, как мы увидим, омертвление живущих («которые числятся теперь живущими...») —ведущий контраст поэмы. В «Мертвых душах», строго говоря, нет фантастики—ни прямой, ад завуалированной (неявной). Мертвецы не встают со своего ложа ни в своем «реальном» обличье, как ростовщик Петромихали в «Портрете» (редакция «Арабесок»), ни в неопределенном, таинственном облике, как привидение чиновника в «Шинели». Но тем не менее не раз возникает в поэме чувство, что умершие (или неодушевленные предметы) оживают, приобретая самостоятельное и не совсем призрачное существование. Процесс этот проявляется по-разному, достигает различных степеней. Задержимся еще немного на сцене посещения Чичиковым Собакевича. «...Чичиков взглянул на стены и на висевшие на них картины. На картинах все были молодцы, все греческие полководцы, гравированные во весь рост: Маврокордато в красных панталонах и мундире, с очками на носу, Колокотрони, Миаули, Канари. Все эти герои были с такими толстыми ляжками и неслыханными усами, что дрожь проходила по телу». Художественные функции картин многообразны, но одна из них —« контраст неодушевленного и живого. Гравированные на картинах «молодцы», «греческие полководцы» ко времени1 написания поэмы (тем более ко времени ее действия) были в большинстве еще живы; но Гоголю важно, что это портреты, вещи неодушевленные, действие которых, однако, способно соперничать с впечатлением от реального человека («...дрожь проходила по телу»). И далее развитие того же контраста: «...следовала героиня греческая Бобелина, которой одна нога казалась больше всего туловища тех щеголей, которые наполняют нынешние гостиные». Это, конечно, комическая модификация мотива «богатыри— не вы», которую, кстати, Гоголь развивает с прямым упоминанием слова «богатырь» (ср. в первой главе: у Собакевича «сапог такого исполинского размера, которому вряд ли где можно найти отвечающую ногу, особливо в нынешнее время, когда н на Руси начинают уже выводиться богатыри»). Однако в этих случаях жизненность фигурирует лишь в своем низшем значении — физической силы, объема, массивности. Более широкую гамму значений она приобретает в связи с крестьянскими персонажами поэмы, с теми самыми «мертвыми душа-ни», которые сопровождают все действие как объект сделки и торгов. Оживление умерших крестьян начинается уже с небольших стилистических смещений, как бы с невольных обмолвок персонажей и повествователя. «Такое неожиданное приобретение было сущий подарок. В самом деле, что ни говори, не только одни мертвые души, но еще в беглые, и всего двести с лишним человек!» Чичиков заглянул в те «углы нашего государства... где бы можно удобнее н дешевле накупить потребного народа*. Оживлению умерших крестьян способствует и то, что они становятся объектом самых различных поступков (помимо действий, связанных с их куплей-продажей). На обеде у полицеймейстера пьют за их «благоденствие» и «счастливое переселение». Потом подвыпивший Чичиков отдает «кое-какие хозяйственные приказания собрать всех вновь переселившихся мужиков, чтобы сделать всем лично поголовную перекличку». Потом купленные мертвые души дают повод для обильных догадок, предположений и жарких споров: «Земли в южных губерниях, точно, хороши и плодородны; но каково будет крестьянам Чичикова без воды?..»; «Нет, Алексей Иванович, позвольте, позвольте, я не согласен с тем, что вы говорите, что мужик Чичикова убежит...»; «Но, Ииан Григорьевич, ты упустил из виду важное дело: ты не спросил, каков еще мужик у Чичикова... Я готов голову положить, если мужик Чичикова не вор и не пьяница в последней степени, праздношатайка и буйного поведения»; «Так, так, на это я согласен, это правда, никто не продаст хороших людей, и мужики Чичикова пьяницы., .» и т. д. Комично не только то, что несуществующие лица наделяются самыми различными свойствами, что до мельчайших деталей предсказывается их судьба, подстерегающие их опасности и трудности, но а то. что возникла и многократно варьируется сама формула: «чужак Чичикова». Подобные формулы обозначают всем хорошо известное, удостоверяя его несомненную очевидность, реальность. Но ведь в данном случае это реальность нереального. Однако, пожалуй, апогей оживления «мертвых душ» — раздумья Чичикова над крепостями в седьмой главе. Размышлениям предшествует фраза, что «странное, непонятное ему самому чувство овладело им». Странное, потому что списки крестьян получали «какой-то особенный вид свежести: казалось, как будто мужики еще вчера были живы». «Смотря долго на имена их, он умилился духом и, вздохнувши, произнес: «Батюшки мои, сколько вас здесь напичкано! что вы, сердечные мои, поделывали на веку своем? как перебивались?» И в ответ на этот вопрос Чичиков рассказывает их жизнь, рассказывает с замечательной, почти биографической точностью деталей, яркостью и воодушевлением, как будто с каждым он был знаком лично. Преимущественный интерес каждой короткой «биографии» — отношение мужика к смерти («где тебя прибрало?»), но смерть описывается так, что в ней как бы достигает высшего выражения, увенчивается вся его жизненная философия: и безграничная удаль, и всегдашняя готовность к риску, и презрение к смерти. «Эх, русской народец! не любит умирать своею смертью!» Белинский писал, что «фантазирование» Чичикова по поводу умерших крестьян «исполнено глубины мысли и силы чувства, бесконечной поэзии и вместе поразительной действительности...». В самом деле, это уже не толки городских чиновников о «мужике Чичикова» и даже не расхваливание Собакевичем продаваемых им крестьян. В последних случаях душа «оживала» в своем низшем значении именно как ревизская душа; подвергались обсуждению я оценке деловые свойства мужика, способность его к толковому и успешному выполнению своих обязанностей. Оттенок поэзии, который возникал при этом и в речи чиновников («...Пошли его хоть в Камчатку да дай только теплые рукавицы, он похлопает руками, топор в руки и пошел рубить себе новую избу») и особенно в речи Собакевича, определенно зависел от практического интереса. В «фантазировании» у Чичикова — отнюдь не бессребреника — практический интерес также налицо. Однако его характеристики крестьян перехлестывают этот интерес, как бы давая некий широкий, незаинтересованный образ. В нем мы видим не только то, как русский крестьянин работает, но и то, как он отдыхает, веселится, слышим намек на его сердечную поэзию и душевные идеалы, на мечту «об разгуле широкой жизни». Словом, перед нами оживает душа в своем высшем, человечески духовном значении. Обновлено: Опубликовал(а): Юрий Внимание! Спасибо за внимание.
|
|